Леонид Рубинштейн●●Нельзя забыть●Начало войны

Материал из ЕЖЕВИКА-Публикаций - pubs.EJWiki.org - Вики-системы компетентных публикаций по еврейским и израильским темам
Перейти к: навигация, поиск

Книга: Нельзя забыть
Характер материала: Мемуары
Автор: Рубинштейн, Леонид
Дата создания: апрель 2011, опубл.: октябрь 2011. Копирайт: правообладатель разрешает копировать текст без изменений•  Публикуется с разрешения автора
Начало войны

Нельзя забыть. Забыть – это совершить преступление перед моими родителями, друзьями,

шестью миллионами евреев, зверски уничтоженных в страшной войне. Помнить – это наш долг.


Я родился в Минске 15 сентября 1927 года. Семья была небольшая. Мать, отец, брат, я и бабушка. Маму звали Асна, папу – Миша, брата – Лева, бабушку – Сора-Рива. Жили мы на улице Карла Либкнехта, дом 6, квартира 1.

Мама работала на фабрике имени Куйбышева, там сумки делали. Отец работал строителем, маляром. Жили не богато, не бедно. Фабрика имени Куйбышева располагалась тоже на улице Карла Либкнехта, совсем недалеко от нашего дома. Я учился в школе № 46, она находилась как раз на полдороги от дома до фабрики, где работала мама.

...1941­-й год. Май месяц. Я заканчивал седьмой класс. Впереди экзамены. На занятиях по физкультуре физрук нам сказал, что в районе Людаминки строят Комсомольское озеро, и предложил: «Ребята, давайте в воскресенье пойдем, поработаем добровольно, поможем строить Комсомольское озеро». Мы не могли понять нашим детским умом, как можно построить озеро. Не могли представить, как можно такой объем работы сделать вручную, ведь не было тогда экскаваторов. И где взять столько воды, чтобы заполнить такую площадь. В воскресенье пошли на озеро, там работа кипела. Копали лопатами. В колясках, вагонетках, тачками вывозили песок. На носилках носили землю. Мы отработали целый день. Такие довольные были все! А потом объявили, что 22 июня, это тоже воскресенье, будет открытие Комсомольского озера. Мы во дворе собрались с ребятами накануне и решили, что поднимемся в шесть часов утра (надо было пешком идти, трамваи туда не ходили) и пойдем к открытию. Возьмем трусы – про плавки мы понятия не имели, полотенца, будем купаться. Родителям ничего не говорили о наших планах.

Утром тихонечко я вышел из дому. Мы собрались и, не торопясь, пошли. Пока дошли, где-то было уже часиков девять, наверное. Народу много собиралось, но никакого открытия не планировалось. Потом кто-то сказал: «Война, война». Мы не верили. Какая война? А в двенадцать часов по радио выступил Молотов и сообщил, что фашистская Германия без объявления войны перешла нашу границу, напала на Советский Союз. Началась война. Конечно, никакого открытия озера не было, мы пошли домой. По дороге говорили: «Вот разобьют Германию, жалко, что у нас детский возраст, что мы не можем участвовать в этой войне».

23 июня днем мы опять собрались. Пошли на еврейское кладбище, сидим, обсуждаем: «Война». И тут видим: летит самолет. Необыкновенный какой-то, как рама. Кто-­то говорит: «Это наш новый самолет». Кто-то: «У нас таких нет». А потом четко стал виден крест на нем. Поняли мы: это немецкий самолет, разведчик. Никто не стрелял в него, хотя он низко летел. Но 23 июня было еще спокойно, ничего не передавали по радио. Никто не знал, как идет война, где, кто, чего...

А 24­-го утром началась страшная бомбежка. По двадцать, тридцать самолетов в небе. Пролетают над Минском, бросают бомбы, разворачиваются. И вторая волна самолетов летит. И потом третья волна. Начали бомбить рано утром. Наш дом стоял как раз напротив Дома правительства с тыльной стороны. Это угол улиц Мясникова и Карла Либкнехта. И осколок через ставни, через окно, попал мне в ногу. Просто обожгло, прямо сверху осколок застрял. Ну, кровь текла. Вытащили осколок. Побежали все в 46-­­ю школу, где мы занимались, в бомбоубежище, там спрятались. Потом высунулись, посмотрели: черное небо от самолетов. Огонь, пожар, бомбежка. Одни самолеты улетают, прилетают новые.

К вечеру перестали бомбить. Кругом пожар. Центр города горел. Радио перестало работать и после этого уже не работало. Рассказывали: много убитых. Дома собрались, родители говорят: «Надо уходить от бомбежек». Но бабушка – она помнила немцев еще с 18-­го года – говорит: «Куда бежать? Ну, придут немцы... Я помню, как они были у нас. Тихие, нормальные люди, никого не трогали, культурно относились к жителям. И я не думаю, что они займут Минск». Бабушка верила песне, в которой были слова, что Красная армия всех сильней. Никто ведь не знал, какие зверства Гитлер творил в Германии, в Польше. У нас в газетах об этом не писали. Был, правда, фильм «Профессор Мамлюк», где показывали евреев в гитлеровской Германии, как над ними издевались. Но все считали, что это пропаганда какая-то. Если б мы знали, если бы остальные знали, что делается в Польше, в Германии, конечно, люди бы уходили. Но бабушка сказала так, и все послушались ее.

Совсем недавно в «Комсомольской правде» я прочитал, что 24 июня Первый секретарь ЦК КП(б)Б Пономаренко бросил Минск на произвол судьбы[1]. Забрал все ценности и выехал на машине сначала в Могилев, потом из Могилева в Москву. Эти ценности он передал Сталину и сказал ему, что из Минска эвакуировались все, остались одни предатели. Это такое кощунство! Если бы мы знали истинное положение дел, так люди бежали бы изо всех ног из Минска. Но ведь не знали.

25 июня город тоже бомбили.

26 июня было, вроде, спокойно. Правда, Минск горел.

На Юбилейную площадь в сквер вывезли магазин – спасали имущество. Мы пошли посмотреть. Стоит милиция, охраняет. У кого что ни спрашиваешь, никто ничего не знает. А 27 июня вмиг исчезла милиция. Мы пришли на площадь – дети, любопытно ведь, уже не было милиционеров, и начали люди таскать все, что туда вывезли, грабили, кто что хотел. Начали грабить склады, и милиции не было. Город без власти остался.

Помню, я нашел ящик небольшой – десять часов в нем. Наручные, без камней, обыкновенные, простые часы.

Возле фабрики имени Куйбышева был тоже магазин, я пошел туда. Он был закрыт, стояли люди, но не решались пробраться внутрь. Потом какие-то мужчины взломали дверь, и меня толпой затянуло в магазин. На полках полно продовольственных товаров. Я взял четыре буханки хлеба, вырвался оттуда, еле вылез (люди тянули мешки с крупой, водку), и пошел домой.

27 июня на татарские огороды на парашюте спустился немецкий танк. А 28­-го немцы вошли в город. Они шли со стороны Западного моста. Шли, как на параде. Ехали на машинах, мотоциклах, велосипедах. Веселые. На них сапоги, хорошие костюмы военные. Мы знали, что наши солдаты ходят в обмотках. Мы смотрели на немцев, а они шли, как на демонстрации, спокойно, с автоматами.

Двадцать девятого уже у всех складов, повсюду, стояла немецкая охрана. Но люди все равно искали, как заготовить продукты, поняли, что кушать надо будет. Но всюду, куда ни лезли, стояли немцы. Много было убитых, немцы стреляли в мародеров сразу.

30 июня появился первый приказ немецкого коменданта в Минске. А мы днем пошли на центральную Ленинскую улицу. Там были очень красивые дорогие магазины. Находилась гостиница «Европа». И мы часто еще до войны останавливались на нее посмотреть. Оттуда выходили богатые люди, мы их называли «буржуями». Там стояли извозчики, кареты, люди садились и ехали куда-­то. Тогда не было много трамваев.

Улица Ленинская была вся разбита. Висели плакаты: «Минчане, мы вас освободили. Мы вам вернем ваши дома, ваше имущество, то, что у вас забрали жиды и ­коммунисты». Мы с удивлением смотрели и ничего не могли понять. На одном столбе висел плакат: «Ходит Сталин в ботах по кровавых болотах». Портрет Сталина в ботах, и всюду кровь, черепа… Мы переглядывались: «Ух, до чего додумались немцы! На нашего Сталина такой плакат повесить». Тут подошел один высокий парень и сорвал этот плакат. Только повернулся – откуда-то появились немцы. Он – бежать. Автоматная очередь. Его убили. Мы вернулись домой. Само собой, отругали нас, что ходили, но, когда мы рассказали, все были в каком-то страхе, каком-то ужасе. Что будет...

Так вот, 30 июня был издан приказ: всем мужчинам в возрасте от шестнадцати до сорока пяти лет явиться на площадь возле Театра оперы и балета. За неявку – расстрел. И каждый приказ, который был у немцев, всегда заканчивался словом: «Расстрел». Из наших никто не пошел туда, но немцы ходили по городу, хватали мужчин и отправляли к речке, в Дрозды[2].

Там сделали большой лагерь. Болотистое место было, речка, под открытым небом собрали много мужчин. Женщины ходили туда в надежде найти родных, просили освободить. Немцы среди арестованных искали евреев, военных, офицеров или, как тогда говорили, командиров и расстреливали. Это была первая большая трагедия, которая тогда случилась в Минске.

1 июля было объявлено, что на еврейское население города Минска накладывается контрибуция. Евреи должны были сдать определенную сумму денег, золото, серебро. За невыполнение – расстрел. Не знаю, кто носил, кто не носил. А потом был новый приказ, создали еврейский комитет, избрали его председателя.

19 июля комендант издал приказ о том, что все еврейское население должно перебраться в отдельный район – гетто[3]. Определили, какие улицы в него входят. 20 июля приказ уже развесили на столбах. Срок дали пять дней. Бабушка убеждала нас, что успокоится все, образумится, но мы уже понимали: что-­то тут не то. И через пару дней к нам в дом вошли два немца. Мы сидели во дворе, а родители были в доме. Бабушка попыталась с ними поговорить, она по-немецки немножко разговаривала. Стала спрашивать, что они хотят, и не пускала их в дом. Один ударил ее, она упала и разбила губу. Они что-то забрали у нас дома из вещей и ушли. Мама спрашивает: «Ну, как немцы? Такие, как были?». Но бабушка все твердила свое, что это фронтовики, передовые части, что они еще успокоятся и вообще – придут тыловики, это будет совсем другое. Она все верила в то, что немцы гуманные, будут по-человечески относиться к населению.

Куда перебираться, где найти квартиру, на чем перевозить имущество?.. Страшно было смотреть на это массовое переселение. На себе тащили кровати, столы, одеяла, подушки, одежду – все, что можно было взять. Конечно, не брали буфетов или чего-то такого – только вещи первой необходимости. Мы нашли квартиру по 2­­-му Опанскому переулку. Уж не помню точно, кто нашел. Это был Дом писателей. Деревянный, двухэтажный, два подъезда, в каждом подъезде по четыре квартиры. Мы поселились в квартире писателя Янки Мавра. Сейчас я, кстати, живу на улице Янки Мавра. Там уже Янки Мавра не было, он эвакуировался, но жил уже один какой-то белорус. Он переехал в нашу квартиру, а мы перебрались туда. Это была небольшая квартира, три комнаты, кухня, стояла русская печь и была веранда, которая выходила на 2-ой Опанский переулок.

Прямо перед нашими окнами ставили столбы и натягивали проволоку. Это была граница гетто. Одна сторона нашего дома – было еврейское гетто, вторая – уже русский район.

В нашем подъезде четыре квартиры, но в каждую вселилось по четыре, пять, шесть семей. Регламент был такой: на одного человека по полтора квадратных метра. И конечно, все хотели, чтобы рядом жили знакомые, родственники. Мы тоже поселились с родными. Нас собралось в квартире вначале человек, где-то двадцать – двадцать пять. В самой маленькой комнате жил двоюродный брат мамы Иосиф Шлезингер и четверо детей. Во второй маленькой комнатке жили мамина сестра Хая с мужем Хаимом и двое детей. В столовой, эта комната побольше, жили мы и еще родственники дяди. Стали решать, где будем спать. Мой брат Лева говорит: «Я буду спать под столом. Мне дайте какую-нибудь подушку и мой кожушок». У него был кожушок такой теплый. Я говорю: «Я буду с тобой спать там». Мы спали под столом.

С дровами была проблема, готовить не на чем. Света нет, вечером темнота. Начали делать коптилки. Мы не могли даже познакомиться с теми, кто жил в этом подъезде. Но я обратил внимание, что наверху жила девочка. Она была, по-моему, немножко старше меня, выше ростом. У нее была очень красивая коса. Это бросалось в глаза. Коса была по пояс. Такая толстая коса.

...26 августа надо было сдавать золото, ценные вещи, деньги по контрибуции, которую немцы наложили. А во дворе был сарайчик от этой квартиры. Мы пошли в сарайчик: я, двоюродный брат и его отец. Выкопали там ямку. Я стоял на улице, чтобы никто не видел. И мы то, что было ценное, закопали в землю. Уложили в банки, завернули хорошенько. И тут немцы. Я предупредил, что немцы идут. Наши уже ямку засыпали, притоптали ногой, и дядя высунулся, посмотрел, что они зашли к нам в подъезд. А в другой подъезд вошла еще группа немцев. Всюду были видны немцы. Дядя Хаим велел нам зайти в сарай и не вылезать, а сам пошел в дом. Мы с Хоней смотрим через щель и видим, как немцы его вывели. У него спина болела, он носил такой кожаный корсет. Он рубашку держит, хочет остановиться, одеть, а немец его прикладом в спину бьет. Так он в корсете и ушел. Это была первая облава. Сидели мы, плакали, но все думали, что его отпустят, потому что он умел разговаривать по-немецки. На прошлой войне был в плену у немцев и тоже отзывался о них хорошо: «Культурные, нормальные, платили. Я работал и садился вместе с ними кушать».

Вот так день, два... Он все не приходил. Мы поняли, что его нет, и он уже не вернется. Это была первая наша потеря. Потом была вторая облава. 31 августа. Уже мы знали, что мужчин будут хватать. Я был рослый, и меня уложили в кровать, обвязали голову и сказали, что, если войдут немцы, чтобы я не шевелился, закрыл глаза и лежал. Скажут, что больной. В дом никто не заходил. На окнах была маленькая занавеска. Я потянулся в кровати, приподнял занавеску и смотрю: идет эта девочка с косой, такое платьице у нее красивое. Немцы схватили ее и потащили в кусты. Она начала кричать. И я тоже вскрикнул. Вижу, как они с нее срывают это платье. Я не понял даже, что они хотят делать, но вскрикнул. Подошла бабушка, посмотрела в окошко, приказала, чтобы я ложился. Потом слышим выстрелы. Это выбежала мама девочки, и немцы из автомата ее убили. Девочку изнасиловали. Когда немцы ушли, мы вышли во двор. Девочка ходила возле мамы, плакала, падала. Она, видимо, с ума сошла. Что с ней дальше было, я и не знаю.

…Проблема с питанием. Первое время можно было, что­-то выменивать. Базар на Ратомской был такой маленький, и в гетто заезжали на лошадях, на подводах русские, привозили муку, меняли на вещи, на одежду. Потом это запретили, и менять приходилось через проволоку.

Однажды бабушка мне говорит: «Иди, нарви листьев малины». Район с деревянными домами, всюду были палисадники и сады небольшие. До войны не было там больших садов, но вишни росли, малинник. Я спрашиваю: «Бабушка, зачем тебе листья?» – «Иди и делай, что тебе сказано». Она дала мешок, я пошел. Частные дома рядом стояли, всюду полно народу, и все кричат: «Что ты рвешь?!». Еще надеялись, что следующим летом будет урожай малины. Ну, нарвал листьев. Она на веранде разложила, сушила. Потом сказала еще вишневых листьев нарвать. Мы никак не могли взять в толк, для чего это все.

7 ноября колонны, как всегда, ушли на работу. Был уже юденрат[4], еврейский комитет, уже организовали еврейскую полицию. Уже был комендант Рихтер.

Как только ушли колонны, немцы оцепили район улиц – Замковая, Подзамковая, Немига, и там начался погром. Это дошло до середины гетто до улицы Опанского. 2­-ой Опанский переулок не попал в эту зону, мы сидели дома и не понимали, что такое погром. Как, что, чего... Из окна веранды была видна улица Опанского. Слышим голоса, подошли к веранде, видим, как толпу евреев – женщин с детьми на руках – фашисты с автоматами, с собаками и полицаи гонят по улице. Их гнали в Тучинку. Там был выкопан ров. Там их раздевали и расстреливали. Разные цифры называют: пять, шесть, десять тысяч за 7 ноября убили.

К вечеру погром закончился. То, что рассказывали, было страшно. В это нельзя было поверить. Всюду – на улицах, в домах – были трупы, лужи крови. Назавтра по гетто пошел слух, что погром сделали 7 ноября, в праздник, потому что в этом районе убили немецкого офицера. И если будут соблюдать порядок, то больше погромов не будет.

Мы до войны жили по Карла Либкнехта, и всегда 7 ноября была демонстрация, которая шла по Советской улице мимо Дома правительства, потом заворачивала на Мясникова, почти мимо нашего дома проходила. Была традиция, что после демонстрации все родственники заходили к нам. Садились за стол. Бабушка готовила обед. Сидели, разговаривали. Я помню, как бабушка говорила: «О, это до Первого мая. Потом у вас не будет времени прийти к нам». Они отвечали: «Ну, у каждого свои заботы, свои дела. Может, придем и раньше». 6 ноября вечером бабушка сказала: «Я все же вам завтра приготовлю хороший обед». А тут 7 ноября в гетто такая трагедия, уже не до обеда. Но она сделала, как сейчас помню, рубленую селедку из картофельной шелухи. Пропустила ее через мясорубку, поставила в миске и каждому сказала взять по две ложки.

Оплакивали близких и надеялись, что больше такого не будет. Но до следующего погрома прошло всего тринадцать дней. 20 ноября… Снова в этом районе: Обойная, еще несколько улиц. Убили тысяч шесть, семь и освободили тот район, сместили границу гетто. В том районе жили наши родственники Капиловы. Шлема и Хана-­Раша. Я помню их имена. У них тоже была большая семья. После погрома, 20­-го, трое пришли к нам. Дядя Шлема и два сына, Борис и Лазарь. И рассказали, что остальных четырех человек зверски убили. Сидят, рассказывают, плачут. И говорят: «Не знаем мы, куда теперь идти». А бабушка даже возмутилась: «Куда вы пойдете? У нас будете. Никуда не пойдете». Они остались у нас жить. Бабушка сказала: «Все мы будем жить одной семьей и всем, что достанем, будем делиться между собой. Будет у нас одна семья». Она свои взгляды уже изменила. Видела, как изнасиловали девочку-­соседку, как убивали. И сказала: «Это не те немцы, что были в восемнадцатом году. Это настоящие звери».

Зима сорок первого была очень тяжелой. Не было дров. Разломали все туалеты на дрова, все заборы, разломали все, что могли. Спилили все деревья, чтобы отапливать помещения, где живут, готовить еду. Те, кто работал, получал, что-то на работе. Те, кто не работал, ничего не получали.

По ночам немцы врывались в дома, квартиры, грабили, насиловали и всех, кто жил там, убивали. И сразу страшные новости распространялись по всему гетто, и все это знали.

Папа ушел жить к бабушке. Бабушка – мамина мама, жила с нами. Папина мама жила отдельно. Там была небольшая квартира, в которой жила бабушка и две тети моих. У них было шестеро детей, но там не было ни одного мужчины. Я часто приходил туда, чтобы, чем-нибудь помочь. Они давали мне, что достанут, чем-то делился я. Папа уходил утречком на работу, я шел к бабушке, и меня поймал комендант. Была одна женщина в еврейской полиции. Звали ее Мира. Меня спрашивают, почему я не на работе. Я объясняю, что мне четырнадцать лет, я учился в школе. И Мира эта дала команду, чтобы меня завели в юденрат. Видимо, это спасло мне жизнь, потому что комендант мог и убить. Меня положили на скамейку и двадцать пять шомполов дали по спине. Она зашла, когда били. Я слышал ее голос, как она говорила: «Что ты гладишь его? Бить не можешь?». Взяла плетку. И она таки дала сильнее. Я, когда мне сказали: «А теперь иди. И чтобы шел на работу», еле доплелся до дома. Вся спина была окровавленная, три дня не мог выйти из дому. А потом, конечно, пошел на работу. Папа договорился, и меня взяли на работу.

Как-то утром мы шли на работу, нас остановили и заставили войти в дом. Ночью туда нагрянули полицаи, немцы, всех убили, и надо было эти трупы вынести, чтобы отвезти на кладбище. На полу лежала молодая женщина с большим животом. Она была беременная. В живот воткнули кухонный нож. Папа мне сказал: «Отвернись! Не смотри». Он вытащил нож. Это было так страшно... Так непонятно. Как живой человек, у которого тоже есть мама, у которого тоже есть жена, дети, мог такое совершить?!

Мы работали. Каждый старался хоть что-­то, идя с работы – если находил палку какую-­то, еще что-то, принести в дом. Чтобы можно было хотя бы кушать сварить или чуть согреться. Работали мы много, с утра до позднего вечера. Придешь домой, казалось, не успеешь лечь отдохнуть, как утречком надо подниматься и снова идти на работу. Зиму было очень тяжело пережить: голод, холод, страхи, убийства, унижения.

2 марта 1942 года, как только все колонны ушли на работу, въехали в гетто машины с полицаями, немцами и начался погром. Этот погром был по всему гетто.

После погромов 7­-го и 20 ноября люди начали делать в домах так называемые «малины»[5]. Яму выкапывали, маскировали, чтобы можно было спрятаться, когда будет облава. У нас во 2-­ом Опанском переулке тоже была «малина». Выкопали мы под верандой яму небольшую, сверху настелили доски. Туалета не было, все делали в ведро. И когда бабушке говорили: «Надо ведро вылить», она твердила: «Нет, пускай стоит». Мы не могли понять ее логику: воняет ведь. Проходишь по кухне – воняет. Мы поняли потом, что она права. Когда 2 марта начался погром, мама, брат, двоюродный брат и еще один родственник залезли в «малину», закрыли досками, и помойное ведро она поставила туда. Я был на работе с отцом. Мы не знали про погром. По рассказам мамы, они слышали, как в дом вошли немцы. А каждому, кто работал, всем дали справки, что его родственник работает, и у нас были такие справки. Бабушка говорила, что все на работе. Она по-немецки разговаривала немножко, и идиш опять же хорошо знала. Потом, мама говорит, стало слышно, как она говорит: «За что вы бьете меня? Ну, посмотрите, никого нет, все ушли на работу. Мы – вот моя дочка...». Шлезингеры тоже были там. Слышали выстрелы. Стало тихо. Они сидели в «малине». Ничего не могли сделать. Немцы шныряли всюду, но шел сильный запах от помойного ведра, и они быстро ушли. Потом я пришел с работы. Пошли к папе – там всех убили, кроме нескольких человек – тех, кто тоже спрятался в «малине». Я побежал домой. Прихожу – пустая квартира, только перья разлетелись от подушек, что немцы порвали. Я стал кричать. Даже забыл про «малину». И они мне ответили. Забрал это ведро, открыл, они вылезли...

Осталось нас мало. Погибла бабушка. Тетю, видимо, угнали. Она все же была моложе намного. Бабушку мы отнесли на улицу Мельникайте, где сейчас Яма, и там ее похоронили.

Эта Яма была открыта всю зиму. До войны там был карьер, оттуда брали песок. Зимой, когда убивали в гетто, и погибших в погроме 2 марта – все трупы увозили, уносили в эту Яму. Там расстреляли детский дом. Всех детей привели туда и расстреляли. И из больницы людей… Страшное место...

Мама плакала. У нее одна-единственная подруга, с которой она очень дружила, а муж был военный. И эта подруга родила, где-то в конце апреля – в начале мая ребенка. Изя его звали. Они часто до войны приходили к маме. Она уже и с Изей приходила – ребенок грудной. И в гетто они жили недалеко, по Ратомской улице. Заборов тогда уже не было, по улицам ходить не нужно, можно напрямик, через дворы. И мама говорит: «Спаслась она? Спряталась – не спряталась?». Я, чтобы утешить маму, решил незаметно выбраться из дому и сходить посмотреть, жива ли ее подруга. Дворами прошел, нашел их дом. В доме была одна старуха. Не знаю, откуда она появилась. Раньше, когда я там бывал, я ее не видел. Она была явно помешанная. Изя лежал возле стенки с разбитой головой. Вся стенка была в крови и в мозгах. А мамы его не было. Я, конечно, расплакался. Я не мог понять, я сегодня не могу понять, как человек может взять ребенка за ноги и ударить головой об стенку.

Мама спросила: «Куда ты ходил? Где ты был?». Я не мог ей соврать. Но уже люди настолько окаменели, что у нее даже и слез, по-моему, не было. Только взялась за голову, села и раскачивалась.

Этот погром забрал всех Шлезингеров. Этот погром забрал тетю, и не одну. Ту, которая жила во Фруктовом переулке, тоже. И бабушки не стало. Бабушка накануне 2 марта говорила, что скоро будет праздник, Пурим. И мы, не зная, что такое Пурим, спрашивали у бабушки: «Что это такое?». Она говорит: «Это еврейский праздник. Израильтяне освободились от ига какого-­то». Я по сегодняшний день помню эти слова. И она говорила, что Пурим будет и мы избавимся от этих фашистов. И она избавилась от этих мук. Она заботилась обо всех, кроме себя. Была, как живой скелет. Когда мама или тетя спрашивали: «Мама, ты кушала?», она отмахивалась: «Как это?! Вы спрашиваете у человека, который готовит на всех! Да, конечно, я попробую это, попробую это... Конечно, я кушала». Хотя ничего она не кушала. Все оставляла нам. У нее были кожа и кости.

Так кончился этот страшный день. Погром, который был во всем гетто. По улицам нельзя было пройти – лежали трупы. Все было залито кровью. Это было страшно. И мы знали, что эта участь, раньше или позже, постигнет нас.

У мамы было золотое кольцо. Я как-то шел на работу, она мне говорит: «Вот, вдруг попадешь в какой-то переплет, так сможешь откупиться или узнаешь что-­нибудь, пускай будет это кольцо у тебя». Я стал отказываться: «Мама, что я буду с ним...» Она: «Зашей. Давай, я зашью тебе в пиджак». Уже не было, что продавать. Уже все, что было стоящего, продали, поменяли. На крупу, на муку, на хлеб. Голод преследовал и днем, и ночью. Ляжешь спать, а ночью снится хлеб, сахар. Остались только листья малины. Не было чая, листья бабушка запаривала, когда еще была жива, и это мы пили, как чай. Правда, потом мы купили сахарин и добавляли по одной таблетке сахарина. И он был, вроде, сладкий немножко. Это осталось в память о бабушке и ее заботах, о том, что она оставила после себя.

Примечания

  1. Первому секретарю ЦК Компартии Белоруссии Пантелеймону Пономаренко, в соответствии с партийным долгом, полагалось стать идейным руководителем и организатором всенародной борьбы с вероломно напавшим врагом. Но, как утверждает кандидат исторических наук, лауреат Государственной премии Беларуси Галина Кнатько, кропотливо изучавшая хронику первых дней войны, уже «вечером 24 июня руководство республики выехало в Могилев». Дозвонившись Сталину в ночь на 25 июня, Пономаренко получил устное разрешение вождя эвакуироваться в Могилев, где уже и находился. (Л. Селицкая, В. Селеменев,18.­03.2010, «Комсомольская правда».) Ветеран из Могилева Петр Поддубский рассказал, как в разгар боев за город (Могилев) начальник гарнизона Иван Воеводин приказал ему прибыть на машине к зданию обкома. Там в машину стали спешно грузить туго набитые мешки. Поддубский услышал возглас: «Какой крест красивый!». Шестеро сотрудников НКВД взяли грузовик под охрану и приказали ехать в сторону банка. Там еще две полуторки грузились мешками и дензнаками. Затем автоколонна двинулась в сторону Москвы. На окраине Могилева в кабину к Поддубскому подсел сам первый секретарь ЦК КП(б)Б Пантелеймон Пономаренко. По пути следования Пономаренко все повторял фразу: «Ценности надо довезти во что бы то ни стало». Счастливо избежав немецких бомбежек, машины через два дня добрались до Москвы, где привезенный груз был сдан управлению Красной армии на Ленинских горах. (Л. Селицкая, 07.01.2011, «Комсомольская правда».) Крест (Евфросиньи Полоцкой) забрал из Могилева первый секретарь ЦК Компартии Белоруссии Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко. 22 июня 1941 года началась война. А уже на второй день, 23 июня, он взял несколько машин, погрузил на них все свои вещи и членов своей семьи и отправил в Москву. Но сам остался. Вызвал грузовик и поехал по минским музеям. Все самые ценные музейные вещи по его приказу грузились в кузов. Когда не хватало одного автомобиля, срочно вызывали другой. После Минска Пономаренко поехал в Могилев. Там тоже шла погрузка музейных ценностей. Разумеется, забрали и крест. Набитые древними сокровищами машины Пономаренко направил в Москву, самолично руководя операцией. Благополучно прибыв на место, сдал привезенное добро Сталину. Клавдия Тур ...рассказывала, что Пономаренко по прибытии в Москву лично доложил Сталину: мол, все желающие из белорусской столицы эвакуировались, остались одни предатели. Представляете, что думал Сталин о Белоруссии после этих слов? (Л. Селицкая, 13.01.2011, «Комсомольская правда».)
  2. Вспоминает Алексей Лаврентьевич Котиков, член Минского подпольного горкома Компартии Белоруссии: «...на второй или на третий день после занятия Минска немцами они издали приказ, чтобы все оружие и радиоприемники были снесены в определенное место, а не выполнившему этот приказ угрожали расстрелом. В этом приказе всему мужскому населению города под угрозой расстрела приказывалось явиться в здание Театра оперы и балета на регистрацию. Не зная того, что под предлогом регистрации изолировалось все мужское население города в лагеря, мы решили узнать, в чем заключается эта регистрация, но, не дойдя до театра, в числе других были оцеплены немецким конвоем и угнаны на Сторожевское кладбище, которое фашисты заранее обнесли колючей проволокой, с вышками и пулеметами на них. На Сторожевское кладбище согнали большое количество народа. Вода не давалась по нескольку суток. Люди были вынуждены пить свою мочу, продуктов никаких не давали. В жаре, скученности, без воды и продуктов начались эпидемические заболевания. Слабые умирали, их трупы лежали неубранными. В ночное время те, кто не выдерживал этих издевательств, пытались бежать, но тут же их расстреливали, причем фашисты стреляли во всю толпу. Не помню точно, на какие сутки, на Сторожевское кладбище вошел немецкий танк с пулеметами и киносъемочным аппаратом наверху. С этого танка в голодную толпу фашисты бросали заплесневелые сухари, и, когда люди их подбирали, смеялись. Немцы заснимали все на пленку. Так как Сторожевское кладбище не могло вместить все мужское население города, нас перегнали в Дрозды. В лагере в Дроздах смогли утолить жажду речной водой. Через день или два в Дроздах начали разыскивать своих родных и приносить им пищу жены, матери, сестры. Рядом в Дроздах, через дорогу, помещался лагерь военнопленных, состоящий в основном из раненых бойцов и командиров Красной армии. Положение раненых военнопленных было гораздо тяжелее нашего. Им вода подавалась от случая к случаю, врачебной помощи вообще никакой не оказывалось. Мы же в ночное время перебрасывали им одежду, имеющуюся у нас, а те ночью переползали к нам. Таким образом был спасен не один десяток советских воинов. Но особые зверства проявляли фашисты к мужскому еврейскому населению. Выбирали наиболее тучных мужчин, заставляли их раздеваться догола. Потом загоняли в реку и приказывали плавать и нырять до тех пор, пока их жертва навсегда не исчезала под водой. Пытавшихся выбраться на берег фашисты тут же расстреливали. Эту зверскую травлю людей фашисты повторяли по нескольку раз в день. Не помню, на какой день пребывания в Дроздах, среди железнодорожников прошел слух, что в лагерь приехал Фляшбаум, бывший машинист депо, в то время пенсионер, немец по национальности, которого немцы поставили шефом Минского ж.­д. узла с указанием организовать работу всех точек транспорта. Фляшбаум приехал с тем, чтобы договориться с шефом лагеря об уводе из лагеря железнодорожников. На другой день составили списки железнодорожников, и я был зарегистрирован согласно документу, имеющемуся у меня, как пом. машиниста, а Кузнецов – как машинист. В этот же день вечером нас строем привели в депо с указанием завтра утром явиться на работу... («Вечерний Минск» от 02.07.2002 г., «Чтобы знали и помнили»)
  3. ПРИКАЗ
    по созданию еврейского жилого района в г. Минске.
    Начиная с даты издания этого приказа, в городе Минске будет выделена особая часть города исключительно для проживания евреев.
    Все еврейское население города Минска обязано после оглашения этого приказа на протяжении 5 дней перебраться в еврейский район. Если кто­-то из евреев после окончания этого срока будет найден не в еврейском районе, он будет арестован и строго наказан.
    Нееврейское население, которое живет в границах еврейского жилого района, должно безотлагательно покинуть еврейский район.
    Еврейский район ограничивается следующими улицами: Колхозный переулок с прилегающей Колхозной улицей, далее через реку вдоль Немигской улицы, исключая православную церковь, вдоль по Республиканской ул., Шорной ул., Коллекторной ул., Мебельному пер., Перекопской ул., Нижней ул., включая еврейское кладбище, по Обувной ул., Второму Опанскому пер., Заславской ул.
    Евреям разрешено входить и выходить из еврейского района только по двум улицам: Опанского и Островского. Перелезать через стену запрещается. Немецкой охране и охране службы порядка приказано стрелять в нарушителей.
    Минск, 20 июля 1941 г.
  4. Нем. Judenrat – еврейские крысы; Judenrat – «еврейский совет».
  5. От иврит. «мелуна» – «пристанище».